Главная | Регистрация | Вход
...
Меню сайта
Форма входа
Категории раздела
СРОЧНО ! ВАЖНО ! [0]
ДОСТОЙНО ВНИМАНИЯ [0]
ЭТО ИНТЕРЕСНО МНЕ, МОЖЕТ И ВАМ? [0]
Поиск
Календарь
«  Июль 2017  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
     12
3456789
10111213141516
17181920212223
24252627282930
31
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 66
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика

    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0
    статистика посещений сайта
    SATOR.ucoz.ru

    КЛЮЧ1
    КЛЮЧ2
    КЛЮЧ3
    ПЕТРАРКА
    Старческие письма

    НАЗАД
    СОДЕРЖАНИЕ
    ВПЕРЕД
    ПРОШУ ССЛЫЛКУ НА СКАЧИВАНИЕ

    ПЕТРАРКА
    ИЗ «СТАРЧЕСКИХ ПИСЕМ»

    Луке из Пенны, о книгах Цицерона
    Не обессудь, славнейший муж, за стиль, кому-то могущий показаться непочтительным, но, бог свидетель, нимало не дерзкий: другим стилем пользоваться не могу, обращаюсь к тебе в единственном числе, коль скоро ты один; :следую природе и отеческому обычаю, а не новомодной льстивости, и дивлюсь, что ты, человек таких достоинств, применяешь ко мне иное обращение, хотя я тоже один - и хорошо, если един и не раздерган на множество клочков пороками. Я, надо сказать, всегда обращаюсь так и к римскому императору, и к другим государям, и к Римскому первосвященнику; переменив привычку, я показался бы сам себе чужим. Да почему бы и нет, когда мы не иначе обращаемся и к самому Иисусу Христу, Царю царей и Господу господствующих, не говоря уже о других, гораздо меньших его, хотя и великих? И в конце концов - похвалюсь здесь перед новым другом, как некогда перед старым,-я себя считаю хоть и не создателем, однако обновителем в Италии этого стиля, приняв который, я стал предметом насмешки у моих современников, начавших потом наперебой мне подражать.

    Приступлю к делу. Твое последнее письмо провело в пути немалое время: отправленное с левого берега Родана в III день до февральских нон, оно с большим запозданием в X день до апрельских календ под вечер добралось до здешних Эвганейских холмов, где возле внутренней излучины Адриатического моря, старый и слабый, я, любитель деревни и ненавистник города, веду сейчас избранную мною от юности уединенную жизнь. Ты в свое время просил меня помочь тебе в одном недавно начатом тобою деле с редкими и неизвестными книгами Цицерона, если у меня такие имеются; расходы, заботясь о бескорыстии просьбы, ты брал на себя и, надо думать, не без основания надеялся, что я, пусть лично и незнакомый, откликнусь на благородное искательство из уважения к твоей далеко разошедшейся славе или, скорее, из почтения к тому, чьим повелением этот труд был на тебя возложен, к господину нашему, Верховному первосвященнику, который своим высоким признанием, добрыми словами и письмами покорил меня себе, хотя ему и так сообща должны принадлежать все, принадлежащие Христу. И все же на просьбу твою я ответил тогда не как хотел бы, а как мог: у меня нет других книг Цицерона, кроме общераспространенных и имеющихся также у нашего господина; может быть, у меня их даже меньше. Я прибавил, не преступив истины, то одно, что другие у меня были, но пропали. Рассказывать всё-получилась бы долгая история, однако я ее по обстоятельствам времени сократил.

    То письмо, говоришь ты сейчас, до тебя не дошло, и просишь от меня повторного, чтобы и суть дела узнать, и заодно получить удовольствие от моего слога; надеяться на второе тебя заставляют твоя же любезность и доброе мнение обо мне. Повинуюсь, и, хотя для старика, тем более занятого и хворого, писание не просто, как ты говоришь, труд, но мука, все же напишу. О своем удовольствии сам суди, о моей надоедливости сразу скажу: если стану следовать за движением чувства и ума, то определенно надоем тебе сегодня.

    Оно и понятно, ведь от самого детства, когда все другие увлекаются Проспером или Эзопом, я с головой ушел в книги Цицерона, то ли по внушению природы, то ли по подсказке отца, который был великим почитателем этого автора и легко поднялся бы до вершин, если бы житейские дела не рассеяли благородный ум и не заставили человека, изгнанного из отечества и обремененного семейством, посвятить себя другим заботам. В том возрасте я, конечно, не мог ничего понимать, и только неведомая прелесть и звучность речи притягивали меня так, что все другое при чтении или слушании казалось мне режущим слух и далеко не таким согласным. Это было, должен сказать, совсем не ребяческое суждение, хоть и принадлежало ребенку, - если можно назвать суждением то, что не опирается ни на какое рассуждение. Удивительное дело, без всякого понимания я ощущал то, что чувствую через столько лет, кое-что-правда, очень мало - понимая.

    Увлечение мое росло день ото дня, и отец, дивясь и сочувствуя, некоторое время поощрял мои незрелые занятия, а я, лишь в этом одном не ленивый, начиная уже под едва надломленной скорлупой впитывать сладость сердцевины, не упускал ни одного удобного случая, готовый пойти на что угодно, лишь бы добыть откуда придется книги Цицерона. Так я продвигался в однажды начатых занятиях, не нуждаясь ни в каких подстегиваниях извне, пока алчность, победительница прилежания, не ввергла меня в изучение гражданского права, где мне предстояло вызубрить, если богам то будет угодно, какие бывают законы о ссудах и заимодательствах, о завещаниях и прошениях, о земельной и городской недвижимости, и позабыть о Цицероне, законодателе спасительных законов жизни. В занятиях правом я провел, а вернее будет сказать - потерял, целых семь лет.

    Расскажу тебе о вещи совсем смешной и плачевной. Однажды случилось так, что по неведомым, но явно не возвышенным соображениям все раздобытые мною Цицероновы книги вместе с несколькими поэтическими как якобы противные моим прибыльным штудиям были извлечены из тайника, где я их спрятал из боязни того, что как раз и случилось, и словно еретические писания, на моих глазах брошены в огонь. При таком зрелище я застонал, как если бы меня самого швырнули в огонь, и тогда, помню, отец, оценив мою тоску, вдруг выхватил две почти уже обгоревшие в пожаре книги и, в правой руке держа Вергилия, в левой - Цицеронову «Риторику», сам же с улыбкой протянул их мне, плачущему: «На вот тебе, одного-чтобы тешить изредка душу, другого-в пособие к гражданскому праву». Утешившись в душе этими, всего лишь двумя, но зато какими спутниками, я подавил слезы. Зато в первые годы молодости, едва начав принадлежать самому себе, я отрекся от правоведческих книг и вернулся к старому с тем большим пылом, чем сладостнее бывает возобновление прерванного удовольствия.

    Спустя недолгое время, около двадцать второго года жизни я вступил в самые тесные отношения с благороднейшим, но, увы, слишком недолговечным семейством господ Колонны, которое вечно буду чтить и оплакивать, и прожил под его покровительством почти все время моей юности и ранней зрелости. Ввел меня в него несравненный Яков Колонна, тогда Ломбезский епископ, память о котором мне и сладостна, и горька. Мир не был его достоин, Христос пожелал его себе и слишком скоро, взяв от земли, вернул небу.

    Нет, если уж старик досаждал старику просьбами о письме, старику в отместку старик досадит длиною написанного. Так вот, он заметил меня еще когда я был совсем мальчишкой, едва вышедшим из Болоньи, и, как он сам потом говорил, был привлечен моим видом, не зная еще, кто я и откуда, только распознав, сам студент, по одежде студента,-ведь в том же университете, откуда я, как ты слышал, сбежал, он оставался вплоть до почетного окончания, вскоре после чего был произведен в епископство, приличествовавшее ему не по годам, но по заслугам. Направившись по этой причине в так называемую Римскую курию, он нашел там меня, изначально обреченного жить в той злосчастной тюрьме, уже одевавшего щеки в первый пушок, точнее разведал о моих обстоятельствах и в конце концов принял меня в свое общение, увлекательнее которого, пленительнее которого, думаю, никогда не было. Не было положительней этого человека, не было веселее, не было ученей, не было мудрее, не было отзывчивей, не было смиренней при успехе или мужественней и постоянней при неудачах. Говорю не понаслышке, а то, чему сам был очевидцем. Как в силе слова не было равных ему,-сердца человеческие он держал в руках, к духовному ли званию обращался или к народу, увлекал души слушающих, куда хотел,-так и в письмах, и в обыденной беседе; он был настолько светел, что читая ли, слушая ли его, ты видел его сердце, и не было нужды ни в каком толкователе, настолько слова отвечали понятиям. Была у него и беспримерная любовь к близким, к друзьям-неутомимая щедрость, к бедным-неистощимая милость, и любезность-ко всем.

    Этот, по слову Горация, до последней черточки отточенный человек, обликом и обычаем настолько величественный, что среди тысячной толпы ты с одного взгляда принял бы его за государя, повидав меня один и потом еще другой раз, так связал меня силками своего общения и слова, что один воссел в моей душе на высшем троне, откуда с тех пор никогда не сходил и не сойдет. В то время он как раз собирался на свое епископство в Васконию, и, наверное, не зная еще о своей власти надо мной, имея силу приказать, попросил меня согласиться быть его спутником,-то ли верность моя его привлекла, испытать которую он тогда еще не мог, но при своей рысьей проницательности мог прочесть в лице, то ли нрав, то ли мои сочинения в просторечном стиле, которыми я тогда по молодости очень увлекался. Я поехал. О время - грабитель, быстролетная жизнь! Сорок четыре года прошло; никогда я не знал более радостного лета. По возвращении оттуда он познакомил меня с достопочтеннейшим братом своим Иоанном, человеком не по-кардинальски добрейшим и невиннейшим, и со всеми братьями, а напоследок - с велико­душным старцем отцом Стефаном, о котором, как Саллюстий о Карфагене, «предпочитаю умолчать, чем сказать мало».

    Прости меня, ради всего святого, за то, что, думая только о себе, я поддаюсь своей слабости и надоедаю тебе; сладостно и горько мне обновить в памяти, из которой, как я сказал, он никогда не уйдет, Якова Колонну, первого моего господина, лучшее украшение моей юности; увы, слишком быстро он отнял надежду у меня и-не говорю об отце и братьях, почти одновременно погибших,-у всех друзей. С его смерти, точно как Катон говорит у Цицерона о Сципионе Африканском, пошел тридцать третий год, но если бы слово мое обладало какой-то силой или людская слава была действительно наградой за достоинство, я уверенно сказал бы то, что там же говорит тот же Катон: «Память об этом человеке подхватят все грядущие века».-Однако довольно я бередил свои раны, свою больную душу. Вернусь к Цицерону.

    Итак, приобретя уже какую-то, хотя и мнимую, славу своим талантом, но гораздо более известный расположением таких господ, я заимел друзей в разных странах, поскольку жил в городе, куда стекались люди из всех краев. Когда отъезжающие друзья, как водится, спрашивали, не надо ли мне чего из их отечества, я отвечал: «Ничего, кроме Цицерона»; к дальним давал памятные записки, теребил письменно и устно. Не сосчитать, сколько я рассылал просьб, сколько денег, причем не только по Италии, где был более известен, но и по Галлии и Германии, вплоть до Испании и Британии; скажу тебе на удивление, что и в Грецию посылал, и откуда ожидал Цицерона, получил Гомера, который, придя ко мне греческим, благодаря моим хлопотам и расходам сделался латинским и теперь в земле латинян с удовольствием поселился у меня. А что ты думал? «Труд упорный все побеждает»,-говорит Марон.

    Многими стараниями, многими заботами я собрал отовсюду много тощих томов, но с частыми повторами, а из наиболее желанного редко что попадалось, и, как водится в человеческих делах, многого мне недоставало, многое оказалось в избытке. В слепоте заблуждений и в мятежной гордыне молодости я тогда еще не очень заглядывал в книги святых отцов. Все мне казалось пресным, кроме одного Цицерона, особенно после того, как я прочел «Обучение ритора» Квинтилиана, у которого где-то есть такая мысль (и книги сейчас нет под рукой, и слова не припомню): всякий, кому сильно понравится Цицерон, вправе, кто бы он ни был, ждать от себя толка. И это у него говорится в той книге, где, ведя речь об искусстве слова и об ораторах, он беспристрастно обсуждает и осуждает нравившийся тогда всем стиль великого Аннея Сенеки. Полагаясь на такого поручителя, я все больше и больше утверждался в своем увлечении, и если жажда видеть мир заносила меня в отдаленные края, что не раз тогда случалось, то, завидя издали старинные монастыри, я тотчас к ним сворачивал, говоря гебе: «Как знать, нет ли здесь чего из нужного мне». Около двадцать пятого года жизни, спеша от бельгов к гельветам и добравшись до Леодия, я услышал, что этот город богат книгами, остановился и задерживал спутников до тех пор, пока мой друг не переписал одну речь Цицерона, а я собственноручно-другую, которую распространил потом по Италии. И вот смешно: в таком хорошем варварском го­роде большого труда стоило найти чуточку чернил, да и то больше похожих на шафранную краску.

    Уже отчаиваясь насчет книг «Государства», я усиленно искал книгу «Об утешении» и не нашел. Искал также книгу «О похвале философии», потому что и само это название волновало, и у Августина, которого я уже начинал читать, я узнал, что книга эта очень помогла ему в перемене жизни и искании истины, так что во всех отношениях она казалась достойна самых тщательных розысков. Я сперва было даже счел это пустяковым делом, потому что сразу же и нашел,-только не книгу, а ложное надписание книги!

    Расскажу об этом на случай, если тебе, что вполне возможно, подвернется та же ошибка, которая обманула меня. Читая, я не находил ничего из обещанного заглавием, поражался и списывал чужой обман на счет собственной тупости. Наконец, читая подряд все, что попадалось,-в этом занятии природа сделала меня ненасытным,-я напал на божественное сочинение Августина «О Троице», нашел там упоминание о книге, которую не имел, а думал, что имею, выписал некоторые извлечения из нее, удивительной красоты, и, ожидая находки, горя умом, за один день внимательнейшим образом прочел целиком всю книгу-и не увидел в ней совершенно ничего из приводимого Августином. Мне стало стыдно столь долгого заблуждения, и я окончательно уверился, что книга моя-не «Похвала философии», только не знал, что же она такое. Однако я несомненно узнавал в ней Цицеронов слог: это была его, божественного человека, неподражаемая сила слова.

    Потом при моем последнем приезде в Неаполь мой превосходный друг Барбат из Сульмоны, тебе, наверное, известный хотя бы по имени, зная о моих поисках, подарил мне небольшую книжку Цицерона, в заключении которой помещалось одно только начало книги «Академиков»; просматривая его и сопоставляя с тем, что у меня называлось «О похвале философии», я понял яснее ясного, что передо мной две (их ведь и есть только две, третья и четвертая или вторая и третья) книги «Академиков»-сочинения скорее тонкого, чем необходимого или полезного. Так я освободился от многолетней ошибки.

    Еще задолго прежде того случай столкнул меня с одним почтенным старцем, чье имя, думаю, еще и посейчас известно в курии, - Раймундом Суперанцием, мое юношеское письмо к которому, написанное 40 лет назад, до сих пор сохранилось. Он имел огромное множество книг и как правовед, причем очень плодовитый, все отставил в сторону кроме одного только Тита Ливия, которым до необычайности увлекался, но его неопытный в истории, хотя и большой ум часто вставал в тупик. Меня, оказавшегося, по его признанию, полезным ему в этой работе, он приблизил к себе с такой любовью, что можно было счесть его скорее отцом, чем другом. Он с необычайной легкостью и одалживал, и дарил мне книги. От него я получил кое-что и из Варрона, и из Цицерона. Один том состоял из обычных сочинений, но среди этих обычных были книги «Об ораторе» и «О законах»-не полностью, какими их всегда и находят,-а кроме того, две несравненные книги «О славе», увидев которые, я счел себя сказочным богачом.

    Долго перебирать, что, как и где я отыскивал, скажу только, что один редчайший том, равный которому едва ли найти, я обнаружил среди отцовских вещей; отец его держал вместе с драгоценностями, и спасся он не потому, что исполнители завещания решили сберечь его для меня, а потому, что либо были заняты разграблением более ценной в их глазах части наследства, либо просто по невежеству и недосмотру. Нового среди всего этого не было ничего, как я уже говорил, кроме названных двух книг «О славе» да нескольких речей и писем. Но, не споря с фортуной понапрасну, я, как жаждущий путник, довольствовался скудным ручейком, доступными мне обычными сочинениями.

    Нет, разве я не порядком удивительный человек и не даю тебе повод дивиться, когда, спрошенный об одной истории, рассказываю другую? Ты требуешь перечисления моих книжных потерь; я говорю о приобретениях, чтобы, узнав, каких трудов стоили поиски, ты понял, каким горем была утрата. Теперь исполню ожидаемое.

    С самого почти младенчества у меня был учитель, показавший мне первую грамоту; у него же я проходил потом словесность и риторику, ибо в том и другом он был профессор и наставник, равного которому я не знал, если говорить о теории,-что касается практики, то тут он был далеко не так силен, наподобие Горациева наждака, который умеет оттачивать железо, не резать. Целых шестьдесят лет, говорила молва, он вел школу, и сколько за такое время знаменитый человек должен был иметь учеников, легче подумать, чем сказать. Среди них было много людей, выдающихся как знаниями, так и положением,-и профессора права, и магистры священных наук, а кроме того, и епископы, и аббаты, наконец, один кардинал, приласкавший ради отца меня, мальчишку,-человек, даже положением и счастьем, а был он епископом Остии, не более высокий, чем мудростью и ученостью.

    И вот этот мой наставник, невероятное дело, среди стольких больших людей излюбил меня, последнего из всех. Он не скрывал этого, так что блаженной памяти кардинал Иоанн Колонна, упомянутый мною выше, всякий раз, желая подшутить над ним,-а ему нравилось общество простодушного старика и великолепного грамматика,-устраивал ему такой допрос: «Скажи нам, дорогой наставник, среди множества твоих знаменитых учеников, которых ты, я знаю, любишь, не найдется ли местечка для нашего Франциска?» Мигом слезы набегали у того на глаза, и он или молчал, иногда отходя в сторону, или, если мог говорить, клялся небом, что никого из всех так не любил.

    Мой отец при жизни довольно щедро помогал этому доброму человеку, когда на него нагрянули бедность и старость, назойливые и тяжелые спутники; после кончины отца все свои надежды он возложил на меня. Я тоже, хоть и был не очень в состоянии, однако, чувствуя себя обязанным ему и верностью, и службой, помогал всеми способами, какими мог, и при денежной скудости, которая частенько его постигала, поддерживал необходимый ему кредит у друзей то поручительством, то просьбами, а у ростовщиков-закладами. Тысячекратно уносил он для такого употребления книги и другие вещи и приносил обратно, пока честность не была сокрушена нищетой. Случилось так, что, прижатый особенно тяжкой нуждой, он унес с моего согласия два те Цицероновых тома, один отцовский, другой подарок друга, которые ему будто бы понадобились для какого-то его сочинения, ибо он ежедневно принимался за новую книгу удивительного названия и, завершив предисловие, которое обычно в книге занимает первое место, а в работе над ней-последнее, переносился неустойчивым воображением к очередному труду.

    Что томить тебя рассказами до темноты? Когда задержка заставила усомниться в том, что книги заняты не по бедности, а для работы, я начал настойчивее дознаваться, что с ними сталось, и, услышав, что они отданы в залог, попросил сказать мне, кому именно, чтобы можно было их как-нибудь выкупить. Совсем застыдившись, весь в слезах, он наотрез отказался, потому что-де слишком уж некрасиво будет, если другой отдаст за него его долг, и умолял меня чуточку подождать, потому что он сам быстро сделает все от него требующееся. Я предложил ради такого дела денег, сколько он захочет; он и тут отказался, прося не наносить ему великого бесчестия.

    Хоть я вовсе не поверил его словам, однако молчал, не желая огорчать дорогого мне человека. Между тем, гонимый бедностью, он поехал в Тоскану, откуда был родом, а я, как обычно, скрывался у источника Сорги, в моем заальпийском уединении, и не раньше узнал о его отъезде, чем о кончине, потому что сограждане, запоздало принесшие к его могиле лавровый венок, попросили меня написать хвалебную эпиграмму в его память. И с тех пор никакие мои старания не помогли мне напасть хотя бы на самый малый след моего Цицерона. Так я одновременно потерял и книги, и наставника.

    Вот тебе история, которой ты дожидался, - долгонькая, признаться, но мне было сладко и вспомнить о старом друге, и пространно побеседовать с новым, за которого, хоть лично мне и незнакомого, хорошо говорят и его пись­ма, и свидетельство того, кому я готов верить во всем.

    Понимаю, как нужно было бы из-за добавлений и помарок переписать все это, но пусть твоя любезность снизойдет к моей занятости и усталости, рассматривая небрежности, задевающие глаз, как знаки дружеской близости. Всего тебе доброго.

    Аркуа, V день до майских календ [1374]
    (Из книги XVI 1)


    СКАНИРОВАНО Sator.ucoz.ru

    Библиотека в саду

    Писатели античности, средневековья и Возрождения о книге, чтении, библиофильстве

    Москва, Книга, 1985, 255с

    ПРИМЕЧАНИЯ
    НАЗАД
    СОДЕРЖАНИЕ
    ВПЕРЕД