Главная | Регистрация | Вход
...
Меню сайта
Форма входа
Категории раздела
СРОЧНО ! ВАЖНО ! [0]
ДОСТОЙНО ВНИМАНИЯ [0]
ЭТО ИНТЕРЕСНО МНЕ, МОЖЕТ И ВАМ? [0]
Поиск
Календарь
«  Ноябрь 2017  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
  12345
6789101112
13141516171819
20212223242526
27282930
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 66
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика

    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0
    статистика посещений сайта
    Ленин
    (Опыт характеристики)
    КУПРИН.А

    Владимир Ильич Ульянов родился в 1870 г. Дворянин, сын симбирского помещика. Учился в Симбирской гимназии и Казанском университете. Еще с ученической скамьи вступил в революционную партию. Был в ранней молодости арестован, сослан, эмигрировал за границу, где и прожил большую часть своей сознательной жизни. Писал под псевдонимами — Ильин, Тулин и Ленин, почти исключительно в женевских революционных изданиях. Во время русского революционного движения 1905 г. был в Петербурге. Но никакого влияния на ход событий не имел, ибо это восстание имело чисто-рабочий характер, а рабочие в то время относились к руководительству интеллигенции недоверчиво и недружелюбно.

    Он одним из первых всплыл в самый разгар марксистского течения, оказавшись на самой левой стороне его. Когда же в партии социал-демократов произошел приснопамятный и роковой раскол, Ленин стал не только одним из главных учителей, но и пророком и вождем большевизма.

    Он был еще мальчиком, когда казнили его старшего брата за участие в покушении на жизнь Александра III. Какое впечатление произвела на него эта ужасная смерть — трудно сказать: нет биографических справок. Если она и не окрасила в личные краски его теоретическую ненависть к правящему классу, то не могла не углубить ее.

    О его детстве и юности имеются у меня всего лишь два показания; оба, к сожалению, несколько вялые.

    Первое — поэта Аполлона Коринфского, одноклассника по гимназии. По его словам, Ульянов был мальчиком серьезным, даже угрюмым; всегда держался особняком, в общих играх, проказах и прогулках не участвовал; учился хорошо, почти всегда первым учеником. Одну его черту поэт очень твердо запомнил и, может быть, по личному опыту: никогда Ульянов не подсказывал соседу, никому не давал списывать и ни одному товарищу не помог объяснением  трудного  урока.  Его
    не любили, но не решались дразнить. Так он и прошел все восемь классов — одинокий, неуклюжий, серьезный, с волчьим взглядом исподлобья.

    Писатель-критик Неведомский застал его в свои студенческие годы в университете. Тогда это был уже совсем сложившийся характер — прямолинейный, жесткий, сухой. Личная дружба или приязнь не влекли его; чуждался он и беззаботных веселых молодых увлечений. На студенческих сходках не лез вперед, не волновался и не спорил; выжидал, пока пылкая молодежь не вспотеет, не охрипнет и не упрется в вечную стену русских дискуссий: «Вы говорите ерунду, товарищ!.. Вы сами, товарищ, городите чепуху!..» Тогда он просил слова и с холодной логикой сжато излагал свое мнение, всегда самое крайнее, иногда единоличное. И он умел перегибать по-своему решение сходки.

    Надо сказать, что логика не всегда служит законом для сотни горячих молодых свободолюбивых голов, и не в ней заключался секрет вескости мнений Ленина, так же как и не в его личном обаянии: ни симпатии, ни вражды он ни в ком не возбуждал. Он брал тем, что для него уже в ту пору не существовало ничего возвышенного и отвлеченного, никакой мечты и святыни: ни высокопарного зажигательного слова, ни красивого, но бесполезного, жеста, ни резвого, но однобокого сравнения, ни внезапного исторического уподобления, выдуманного тут же, на месте, по вдохновению, но лишенного научной опоры. В его небольшом, холодном и ясном уме совсем не было места тому, что составляет радость и украшение молодости — фантазии. Он всегда напоминал серьезного зрелого математика, который пришел к мальчикам, пытающимся своими детскими домашними средствами разрешить вопрос о квадратуре круга, о геометрическом делении прямого угла на три части или о регpetuum mobile, пришел и в несколько минут доказал им с бумажкой и карандашом в руках всю несостоятельность и бесцельность их занятий, оставив их разочарованными, но послушными...

    Но нет ни одного мономана, который — как бы круто он ни владел своей волей — не проболтается рано или поздно, если косвенно затронуть его возлюбленную, единую мысль. Это бывало и с молодым Лениным. Он не мог без увлечения, без экстаза, даже без некоторой красочности говорить о будущем захвате власти — тогда еще не пролетариатом, а — народом, или рабочими. Видно было, — свидетельствует Неведомский, — что он последовательно, целыми днями, может быть, и s бессонные ночи, — наедине с: самим собою, — разрабатывал план *того захвата во все* мелких подробностях, предвидя все случайности,

    Сделав в нашей статье скачок вперед, мы увидим, что впоследствии в 1901 — 7-8 гг, Ленин участвует в нескольких вооруженных экспроприациях. Это он пробует перейти от мечты к делу, от теории к практике; это молодой волкодав, уже не щенок, но еще и не сложившийся пес, переходит к пробе своей силы и злобности от цыплят и лягушек к овцам и собакам. По отзывам пюдей, близко наблюдавших его в эту полосу его жизни, Ленин проявил необычайную изобретательность, соединенную с осторожностью и дальновидностью. Личная его храбрость всегда оставалась под большим сомнением. Может быть, он дорожил собою, как движущей силой, как самой тонкой частью революционной динамо-машины?

    Мне приходилось от вольных и незольных, понимающих кое-как события и вовсе их не понимающих антибольшевиков слышать одну и ту же пошлую фразу:

    «Хорошо им — Ленину, Троцкому, Зиновьеву, Горькому и другим! Получают они большие деньги от Германии и от евреев, а на остальное им наплевать. Едят-пьют вкусно, живут во дворцах, катаются на автомобилях. Не выгорит их дело — убегут за границу. Там уже у них прикоплены в банках миллионы, в золоте и бриллиантах, и их ждет спокойная, сытая жизнь в собственных виллах, на прекрасных берегах  южных  морей...»

    Такие люди — а их большинство среди врагов большевизма — напоминают мне легендарного хохла, который говорил:

    «Если бы я был бы царем, то все только ел бы сало, и на сале спал бы, и салом покрывался, а потом украл бы сто рублей и убежал».

    И когда я слышу эти фразы о германско-еврейских   миллионах,   то   думаю:
    '(Голубчики мои! Если у вас дальше не идет воображение, то ведь в вac, право, говорит только зависть, Я заранее знаю: прочитав газетную заметку о бессмысленности убийства с целью грабежа, вы непременно скажете:

    „Какой дурак! У убитого нищего оказалось в кармане всего 2 копейки, а в мешке — сухие корки, И из-за этого зарезать человека!"»

    А если бы не из (-за) этого? Если бы в нищенском мешке оказался миллион фунтов стерлингов? Да если бы асе это сделать умненько, без следов? А? О чем вы задумались, ярый контрреволюционер- антибольшевик»?

    Я не говорю о Зиновьеве. Его нежный желудок органически требует куриных котлет, икры и доброго вина, а Зиновьев так необходим для улучшения революции. Я не говорю о Горьком, Шаляпине, Луначарском — они эстеты, они хранители вечного искусства, нельзя их не поставить в исключительные условия жизни, не уберечь от    утомительных,    иссушающих    ежеlневных  забот.

    Я говорю о Ленине. Ему ничего не нужно. Он умерен в пище, трезв, ему все равно, где жить и на чем спать, он не женолюбец, он даже равнодушно хороший семьянин, ему нельзя предложить в дар чистейший бриллиант а тридцать каратов, не навлекая на себя самой  язвительной  насмешки.

    Люди без воображения не могут не только представить себе, но и поверить на слово, что есть другой соблазн, сильнейший, чем все вещественные соблазны мира — соблазн власти. Ради власти совершались самые ужасные преступления, и это о власти сказано, что она подобна морской воде: чем больше ее пить, тем больше хочется пить. Вот приманка, достойная Ленина.

    Но есть власть  и власть,..

    Русский мужик (продолжаю басню о хохле) сказал;
    «А я если бы был царем, то сел бы на улице, на завалинке, и кто мимо едет, так я его по морде, кто мимо — по морде».

    Это уже несомненно высшее проявление власти, центральное утверждение своего «я».

    Увы! Этого наивного мужичьего исповедания власти не избегли даже такие умные (извиняюсь перед г. Троцким за сближение) люди, как Керенский и Троцкий. С конца февраля по конец апреля мы только и слышали: «Я — Керенский, я — присяжный поверенный, — социалист-революционер, я — министр юстиции, я — верховный главнокомандующий! Адрес — Зимний Дворец!» Троцкий властвовал энергичнее в образном библипеском стиле: он разорял дома и города до основания и разметывал камни, он предавал смерти до третьего поколения, он наказывал лишением огня и воды... Но инстинктивный такт — он говорил не я, а Мы. После речей в Петербурге и Москве коммунисты и коммунистки выносят его на руках, и он спокойно раздает для поцелуев свои волосатые руки...

    Но растраченное «я» — уже не «я». Один Пушкин из всех мировых поэтов понял, что такое сгущенность, апогей власти, когда он создал скупого Рыцаря. Властвовать, оставаясь по внешности безвластным, хранить в подвалах или а душе неиспользованную, не захваченную толпой и историей потенцию власти, как хотел бы гениальный изобретатель (хранить) в платиновом сосуде кусочек вещества, способного взорвать весь мир; знать, что могу, и гордо думать: не хочу... Нет, право, такая власть — великое лакомство, и оно не для хамов.

    И в Ленине, — не в моем воображении, а в настоящем^- живом Ленине — есть, они проскальзывают, эти героические черты. Так, одно время, он усиленно готовил на кресло президента РСФСР тупого, заурядного человека Калинина, с лицом старообрядческого начетчика и с простой тверской душой, — свою марионетку под видом всероссийского старосты. Так он присутствовал иа своем собственном пятидесятилетнем юбилее. Его не было, —- он почивал на облаках, пока товарищ Луначарский и т. Ногин равняли его с Марксом, а т. Горький со слезами на глазах заявил, что Петр Великий — это лишь малюсенький Ленин, который и. гениальнее, и всемирнее варвара-царя.   Но   когда   у   агитаторов заболели от усердия челюсти, он вышел, как всегда скромно, беспритязательно и опрятно одетый, улыбнулся своей язвительной улыбкой и сказал:

    «Благодарю вас за то, что вы избавили меня от необходимости слушать ваши речи. Да и вам советовал бы в другой раз не тратить столько времени на пустое словоизвержение...»

    Властвовать, не будучи видимым, заставлять плясать весь мир, сваливая музыку на всемирный пролетариат, -— да, вероятно, радостно и щекотно об этом подумать, когда ты один лежишь в своей постели и знаешь, что твоих мыслей никто не подслушивает.

    И моему пониманию очень ясен и доказательно дорог такой маленький анекдотический штришок.

    Ленин выходит из своего скромного помещения (в комендантском крыле Кремлевского Дворца) в зал заседаний. Раболепная толпа... Никаких поклонов нет, но есть потные рукопожатия и собачьи, преданные улыбки. Слова «товарищ Ленин» звучат глубже, чем прежнее «Ваше Величество».,,

    —  Товарищ Ленин, если говорить по правде, то ведь только два человека решают сейчас судьбы мира... Вы и Вильсон",

    И Ленин, торопливо проходя мимо, рассеянно и небрежно:

    —  Да, но при чем же здесь Вильсон?

    * * *

    Но есть и самая последняя, самая могучая, самая великая форма власти над миром: это воплощение идеи, слова, голого замысла, учения или фантастического бреда — в действительность, в плоть и кровь, в художественные образы. Такая власть идет и от Бога и от Дьявола, и носители ее или творят, или разрушают. Те, которые творят, во всем подобны главному Творцу: всё совершенное ими исполнено красоты и добра. Но и черный иногда облекается в белые одежды, и в этом, может быть, его главная сила и опасность. Разве не во имя светлого Христа были: инквизиция, Варфоломеевская ночь, гонение на раскольников и уродливая кровавая секта,

    Ленин не гениален, он только средне-умен. Он не пророк, он — лишь безобразная вечерняя тень лжепророка. Он не вождь: э нем нет пламени, легендарности и обаяния героя; он холоден, прозаичен и прост, как геометрический рисунок. Он весь, всеми частицами мозга — теоретик, бесстрастный шахматист. Идя по следам Маркса, он рабски доводит его жесткое, каменное учение до пределов абсурда и неустанно ломится еще дальше. В его личном, интимном характере нет ни одной яркой черты, — все они стерлись, сгладились в политической борьбе, полемике и односторонней мысли, но в своей идеологии он — русский сектант. Да, только русские удивительные искатели Бога и правды, дикие толкователи мертвой буквы могли доводить отдельные выражения Евангелия до превращения их в ужасные и нелепые обряды: вспомним скопцов, самосжигателей, бегунов и т, д. Для Ленина Маркс — непререкаем. Нет речи, где бы он не оперся на своего Мессию, как на неподвижный центр мироздания. Но несомненно, если бы Маркс мог поглядеть оттуда на Ленина и  на  русский  сектантский,  азиатский большевизм, — он повторил бы свою знаменитую фразу: «Pardon, monsieur, je ne suis pas Marxiste»!.

    Для Ленина не существует ни красоты, ни искусства. Ему даже совсем неинтересен вопрос: почему это некоторые люди приходят в восторг от сонаты Бетховена, от картины Рембрандта, от Венеры Милосской, от терцин Данте. Без всякой злобы, со снисходительной улыбкой взрослого он скажет: «Людям так свойственно заниматься пустяками... Все они, ваши художественные произведения, -— име-ют ли они какое-нибудь отношение к классовой борьбе и к будущей власти пролетариата?»

    Он одинаково равнодушен ко всем отдельным человеческим поступкам: :амое низменное преступление и самый высочайший порыв человеческого духа для него лишь простые, не see кие, не значащие факты. Ни прекрасного, ни отвратительного нет. Есть лишь полезное и необходимое. Личность — ничто. Столкновение классовых интересов и борьба из-за них — всё;

    К нему ночью, в Смольный, приводят пятерых юношей, почти мальчиков. Вся вина их в том, что у одного при обыске нашли офицерский погон. Ни в Совете, ни в Трибунале не знают, что с ними делать: одни говорят — расстрелять, другие — отпустить, третьи — задержать до утра... Что скажет товарищ, Ленин? Не переставая писать, Ленин слегка поворачивает голову от письменного стола и говорит:
    «Зачем вы ко мне лезете с пустяками? Я занят. Делайте с ними, что найдете нужным.»'.

    Это — простота. Это — почти невинность. Но невинность более ужасающая, чем все кровавые бани Троцкого и Дзержинского. Это тихая невинность  «морального идиотизма».

    Во всяком социалистическом учении должно быть заключено зерно любви и уважения к человеку.

    Ленин смеется над этим сентиментальным утверждением. «Только ненависть, корысть, страх и голод двигают человеческими толпами», — думает он. Думает, но молчит.

    Красные газетчики делают изредка попытки создать из Ленина нечто вроде отца народа, эт(ак)ого доброго, лысого, милого, своего «Ильича». Но попытки не удаются {они закостеневают а искательных, напряженных, бесцельных улыбочках). Никого лысый Ильич не любит и ни в чьей дружбе не нуждается. По заданию ему нужна — через ненависть, убийство и разрушение — власть пролетариата. Но ему решительно все равно: сколько миллионов этих товарищей-пролетариев погибнет в кровавом месиве. Если даже в конце концов половина пролетариата погибнет, разбив свои головы о великую скалу, по которой в течение сотен веков миллиарды людей так тяжко подымались вверх, а другая половина попадет в новое неслыханное рабство, — он — эта помесь Калигулы и Аракчеева — спокойно оботрет хирургический нож о фартук и скажет:

    «Диагноз был поставлен верно, операция произведена блестяще, но вскрытие показало, что она была преждевременна. Подождем еще лет триста...»



    Ленин


    (Моментальная фотографии)


    В первый и, вероятно, последний раз за всю мою жизнь я пошел к человеку с единственной целью поглядеть на него: до этого я всегда а интересных знакомствах и встречах полагался на милость случая.

    Дело, которое у меня было к самодержцу всероссийскому, не стоило ломаного гроша. Я тогда затевал народную газету — не только беспартийную, но даже такую, в которой не было бы и намека на политику внутреннюю и внешнюю. Горький в Петербурге сочувственно отнесся к моей мысли, но заранее предсказал неудачу. Каменев в Москве убеждал меня, для успеха дела, непременно ввести а газету полемику. «Вы можете хоть ругать нас», — сказал он весело. Но я подумал про себя:

    — Спасибо! Мы знаем, что г один прекрасный день эта непринужденная полемика может окончиться дискуссией на Лубянке, в здании Ч.К.,— и отказался от любезного совета.

    Я и сам переставал верить в успех моего дикого предприятия, но воспользовался им как предлогом.

    Свидание состоялось необыкновенно легко. Я позвонил по телефону секретарю Ленина, г-же Фотиевой, прося узнать, когда Владимир Ильич может принять меня. Она справилась и ответила: «Завтра товарищ Ленин будет ждать вас у себя в Кремле к 9-ти часам утра».

    Надо было заручиться удостоверением личности от какой-нибудь организации. Мне его охотно дали в комиссии по ликвидации армии Южного фронта. (Все это происходило в начале 1919-го года,) С ним я и отправился утром в Кремль. За мной, как за лоцманским судном, увязался один молодой московский поэт''. Он составил какой-то календарь для красноармейского солдата и в этом изданьице, между прочим, высказал замечательную сентенцию: «Красный воин не должен быть бабой». Жена Ленина, г-жа Крупская, обиделась за женский коллектив и в «Московской Правде» отчитала поэта: «У автора старорежимные представления о женщинах. Те женщины, которых выдвинула в первые красные ряды великая русская революция, ничем не уступают ее самым смелым и пламенным борцам-мужчинам». Поэт испугался и шел оправдываться. Для этого он держал под мышкой целую стопку каких-то прежних брошюрок.

    В проходе башни Кутафьи мы предъявили наши бумаги солдатскому караулу. Здесь нам сказали, что тов. Ленин живет в комендантском крыле и указали вход в канцелярию. Оттуда по каменной, грязной, пахнувшей кошками лестнице мы поднялись на третий этаж — в приемную — жалкую, пустую, полутемную, с непромытыми окнами, с деревянными скамейками по стенам, с единственным хромым столом в углу. Из большой двери, обитой черной рваной клеенкой, показалась барышня — бледнолицая, с  блекло-голубыми   глазами,   спросила фамилию и скрылась. Надо сказать, нигде нас не обыскивали.

    Ждали мы недолго, минуты три. Та же клеенчатая дверь слегка приоткрылась, и из нее наполовину высунулся рослый серьезный человек, в поношенном пиджаке поверх черной косоворотки. Лицо у него было какого-то жесткого, желтого, дубового вида, черные круглые упорные глаза без ресниц, маленькие черные усы, холодное, враждебное и лениво-уверенное спокойствие в фигуре и движениях.

    Подобного вида внушительных мужчин можно было видеть раньше в качестве ночных швейцаров в самых подозрительных гостиницах на окраинах Киева, Одессы или Варшавы.

    —  Идите, — сказал он и пропустил нас по очереди, оставляя между собой и дверью такую узкую щель, что я поневоле прикоснулся к нему. Мне кажется, что будь у меня а эту минуту с собой револьвер, он сам собою, повинуясь магнитной силе этих черных глаз, выскочил бы из кармана.

    —   В эту дверь, налево.

    Просторный и такой же мрачный и пустой, как и передняя, в темных обоях кабинет. Три черных кожаных кресла и огромный письменный стол, на котором соблюден чрезвычайный порядок. Из-за стола подымается Ленин и делает навстречу несколько шагов. У него странная походка: он так переваливается с боку на бок, как будто хромает на обе ноги; так ходят кривоногие, прирожденные всадники. В то же время во всех его движениях есть что-то «облическое», что-то крабье. Но эта наружная неуклюжесть не неприятна: такая же согласованная ловкая неуклюжесть чувствуется в движениях некоторых зверей, например, медведей и слонов. Он маленького роста, широкоплеч и сухощав. На нем скромный темно-синий костюм, очень опрятный, но не щегольской; белый отложной мягкий воротничок, темный, узкий, длинный галстук. И весь он сразу производит впечатление телесной чистоты, свежести и, по-видимому, замечательного равновесия в сне и аппетите.

    Он указывает на кресло, просит садиться, спрашивает, в чем дело. Разговор наш очень краток. Я говорю, что мне известно, как ему дорого время, и поэтому не буду утруждать его чтением проспекта будущей газеты; он сам пробежит его на досуге и скажет свое мнение. Но он все-таки наскоро перебрасывает листки рукописи, низко склоняясь к ним головой. Спрашивает — какой я фракции,. «Никакой»,— начинаю дело по личному почину.

    —  Так! — говорит он и отодвигает листки. — Я увижусь с Каменевым и переговорю с ним.

    Всё это занимает минуты три-четыре.

    Но тут вступает поэт, который давно уже нетерпеливо двигал ногами под креслом. Я очень доволен тем, что остался в роли наблюдателя и приглядываюсь, не давая этого чувствовать.

    Ни отталкивающего, ни величественного,  ни глубокомысленного  нет в наружности Ленина. Есть  скуластость  и  разрез глаз вверх, но эти черточки не  слишком монгольские; таких лиц очень много среди   «русских   американцев»,  расторопных  выходцев из Любимовского уезда Ярославской губ(ернии>. Купол черепа обширен и высок, но далеко не так преувеличенно, как это выходит в фотографических ракурсах. Впрочем, на фотографиях удаются правдоподобно только английские министры, опереточные дивы и лошади.

    Ленин совсем лыс. Но остатки волос на висках, а также борода и усы до сих пор свидетельствуют, что в молодости он был отчаянно, огненно, краснорыж. Об этом же говорят пурпурные родинки на его щеках, твердых, совсем молодых и таких румяных, как будто бы они только что вымыты холодной водой и крепко-накрепко вытерты. Какое великолепное здоровье!

    Разговаривая, он делает руками близко к лицу короткие тыкающие жесты. Руки у него большие и очень неприятные; духовного выражения их мне так и не удалось поймать. Но на глаза его я засмотрелся. Другие такие глаза я увидел лишь один раз, гораздо позднее.

    От природы они узки; кроме того, у Ленина есть привычка щуриться, должно быть, вследствие скрываемой близорукости, и это, вместе с быстрыми взглядами исподлобья, придает им выражение минутной раскосости и, пожалуй, хитрости. Но не эта особенность меня поразила в них, а цвет их райков. Подыскивая сравнение к этому густо и ярко оранжевому цвету, я раньше останавливался на зрелой ягоде шиповника. Но это сравнение не удовлетворяет меня. Лишь прошлым летом в Парижском Зоологическом саду, увидев золото-красные глаза обезьяны-лемура, я сказал себе удовлетворенно: «Вот, наконец-то я нашел цвет ленинских глаз!» Разница оказалась только в том, что у лемура зрачки большие, беспокойные, а у Ленина они — точно проколы, сделанные тоненькой иголкой, и из них точно выскакивают синие искры.

    Голос у него приятный, слишком мужественный для маленького роста и с тем сдержанным запасом силы, который неоценим для трибуны. Реплики в разговоре всегда носят иронический, снисходительный, пренебрежительный оттенок — давняя привычка, приобретенная в бесчисленных словесных битвах: «Все, что ты скажешь, я заранее знаю и легко опровергну, как здание, возведенное из песка ребенком». Но это только манера, за нею полнейшее спокойствие, равнодушие ко всякой личности.

    Вот, кажется, и все. Самого главного, конечно, не скажешь; это всегда так же трудно, как описывать словами пейзаж, мелодию, запах. Я боялся, что мой поэт никогда не кончит говорить, и потому встал и откланялся. Поэту пришлось последовать моему примеру. Мрачный детина опять выпустил нас в щелочку. Тут я заметил, что у него через весь лоб, вплоть до конца правой скулы, идет косой багровый рубец, отчего нижняя века правого глаза кажется вывороченной. Я подумал: «Этот по одному знаку может, как волкодав, кинуться человеку на грудь    и    зубами    перегрызть    горло».

    Ночью, уже в постели, без огня, я опять обратился памятью к Ленину, с необычайной ясностью вызвал его образ и... испугался. Мне показалось, что на мгновение я как будто бы вошел в него, почувствовал себя им.

    «В сущности, — подумал я, — этот человек, такой простой, вежливый и здоровый — гораздо страшнее Нерона, Тиверия, Иоанна Грозного. Те, при всем своем душевном уродстве, были все-таки люди, доступные капризам дня и колебаниям характера. Этот же — нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая все на своем пути. И притом — подумайте! — камень, в силу какого-то волшебства — мыслящий! Нет у него ни чувств, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль:  падая — уничтожаю».