...Милая тетенька!
Помните ли вы, как мы с вами волновались?
Это было так недавно. То расцветали
надеждами, то увядали; то поднимали
голову, как бы к чему-то прислушиваясь,
то опускали ее долу, точно всё, что нужно,
услышали; то устремлялись вперед, то
жались к сторонке... И бредили, бредили,
бредили – без конца!
Весело тогда было. Даже увядать казалось
не обидно, потому что была уверенность,
что вот-вот опять сейчас расцветешь...
В самом ли деле расцветешь, или это так
только видимость одна – и это ничего.
Все равно: волнуешься, суетишься,
спрашиваешь знакомых: слышали? а? вот
так сюрприз!
То есть, по правде-то говоря, из нас
двоих волновались и «бредили» вы одни,
милая тетенька. Я же собственно говорил:
зачем вы, тетенька, к болгарам едете?
зачем вы хотите присутствовать на
процессе Засулич? зачем вы концерты в
пользу курсисток устраиваете? Сядемте-ка
лучше рядком, сядем да посидим... Ах, как
вы на меня тогда рассердились!
– Сидите – вы! – сказали вы мне, – а
я пойду туда, куда влекут меня убеждения!
Mais savez-vous, mon cher, que vous allez devenir pouilleux avec vos
«сядем да посидим»... [1] Именно так
по-французски и сказали: pouilleux, потому
что ведь нельзя же по-русски сказать:
обовшивеете!
Повторяю: я лично не волновался. Однако
ж не скрою, что к вашим волнениям я
относился до крайности симпатично и не
раз с гордостью говорил себе: «Вот она,
тетенька-то у меня какова! К болгарам в
пользу Баттенбергского принца агитировать
ездит! Милану прямо в лицо говорит:
дерзай, княже! «Иде домув муй?» с
аккомпанементом гитары поет – какой
еще родственницы нужно!» Говорил да
говорил, и никак не предвидел, что на
нынешнем консервативно-околоточном
языке мои симпатии будут называться
укрывательством и попустительством...
Но теперь, когда попустительства
начинают выходить из меня соком, я
мало-помалу прихожу к сознанию, что был
глубоко и непростительно неправ. Знаете
ли вы, что такое «сок», милая тетенька?
«Сок» – это то самое вещество, которое,
будучи своевременно выпущено из человека,
в одну минуту уничтожает в нем всякие
«бреды» и возвращает его к пониманию
действительности. Именно так было со
мной. Покуда я кока с соком был – я ничего
не понимал, теперь же, будучи лишен сока,
– все понял. Правда, я лично не агитировал
в пользу Баттенбергского принца, но
все-таки сидел и приговаривал: ай да
тетенька! Лично я не плескал руками ни
оправдательным, ни обвинительным
приговорам присяжных, но все-таки
говорил: «Слышали? тетенька-то как
отличилась?» А главное: я «подпевал»
(не «бредил», в истинном значении этого
слова, а именно «подпевал») – этого уж
я никак скрыть не могу! Так вот как
соберешь все это в один фокус, да
прикинешь, что за сие, по усмотрению
управы благочиния, полагается, – даже
волос дыбом встанет!
Позвольте, однако ж, голубушка! Мог ли
я не попустительствовать и не «подпевать»,
если вы при каждом случае, когда я хотел
трезвенное слово сказать, перебивали
меня: pouilleux! Помнится, как-то раз я
воскликнул: ничего нам не нужно, кроме
утирающего слезы жандарма! – а вы
потрепали меня по щечке и сказали:
дурашка! Как я тогда обиделся! как горячо
начал доказывать, что меня совсем не
так поняли! И вдруг, сам не помню как,
такую высокую ноту взял, что даже вы
всполошились и начали меня успокоивать!
А кто меня до этой высокой ноты довел?!
Спрашиваю я вас: примет ли все это в
соображение управа благочиния, хоть в
качестве смягчающего вину обстоятельства?
Но, кроме того, и еще – хоть вы мне и
тетенька, но лет на десяток моложе меня
(мне 56 лет) и обладаете такими грасами,
которые могут встревожить какого угодно
pouilleux. Когда вы входите, вся в кружевах
и в прошивочках, в гостиную, когда, сквозь
эти кружева и прошивочки, вдруг блеснет
в глаза волна... Ах, тетенька! хоть я, при
моих преклонных летах, более теоретик,
нежели практик в такого рода делах, но
мне кажется, что если б вы чуточку
распространили вырезку в вашем лифе,
то, клянусь, самый заматерелый pouilleux –
и тот не только бы на процесс Засулич,
но прямо в огонь за вами пошел!...
|