Комендант взглянул на начальника гарнизона, начальник гарнизона — на коменданта: и оба потупились...
— Да поймите же, что мы не можем... Присяга...
— Время идет. Пора кончать: в моем: распоряжении только час... Или вы попробуйте меня арестовать, или я вас арестую.
Офицеры радостно подняли на меня глаза: выход был найден.
— Арестовать вас как. представителя Исполнительного Комитета — мы не считаем возможным.
— Значит, не о чем разговаривать: вы арестованы, господа. И я спрашиваю вас уже как арестованных: где бывший император?
— В
Александровском! дворце... Но вас туда не пропустят, даже если бы вы
повезли нас с собой. Именной приказ Корнилова — без его личного
письменного распоряжения — не пропускать никого, хотя бы даже из
министров.
Но я не слушал
дальше: время действительно шло... Повернувшись к выходу, я увидел у
драпировки телефонный аппарат... Перевести арестованных в другое
помещение... Опять — лишняя нервность. Уже одно появление моих
ординарцев вызвало, заметное волнение в канцелярии. А мне хотелось
иметь за собою тыл — по возможности спокойным.
— Через час я
окончу свое поручение. Дайте мне слово, что в течение этого времени вы
не подойдете к телефону. Я оставлю вас тогда в этой комнате.
Опять переглянулись полковники. И ответили в голос: «Даем слово».
Тарасов-Родионов скучал в автомобиле. Я сел...: «В Александровский дворец и — полным ходом, товарищ шоффер...».
* * *
У правого крыла
дворца — наглухо припертые железные ворота. Часовой, — видимо, опознав
комендантский автомобиль, — подошел на вызов, дружелюбно похлопал по
крылу машины, но пропустить внутрь, за ворота отказался наотрез.
Запрщено настрого — под страхом расстрела. Насилу добился вызова
караульного начальника. Прапорщик, совсем еще зеленый, по-детски важный
и взволнованный, как всегда бывает с молодежью в «ответственных»
караулах, — торопливо подтвердил запрет. «Никого и ни в коем случае»,
— Я прислан с
особо важным поручением от Петербургского Исполнительного Комитета. Что
же мне — тут, на морозе — показывать свои документы. Никакая инструкция
не предусматривает всех возможностей. И — вы меня простите, прапорщик,—
не мне у вас, а вам v меня учиться...
Еще минута
колебаний — и первый, труднейший шаг сделан: мы за решеткой, в
помещении наружного караула. Тарасов остался в автомобиле — замещать
меня — «на случай».
Я показываю прапорщику свои документы.
Юноша совершенно растерян.
— Что же вам: угодно?
— Пройти во внутренний караул.
— Но я и сюда не имел права пустить вас. Генерал Корнилов...
Опять это
сакраментальное имя... Выплывает в памяти лукавое, под маской
«солдатского» простодушия лицо, на недавнем заседании Исполкома с
участием генералитета, — вкрадчивая речь «о великой чести командовать
революционными войсками, первыми сбросившими иго...». Отчего в глубине
этих глаз, обводивших тогдашнее собрание наше таким ласковым!, гладящим
взглядом, чудилась мне затаенная, втянувшая в себя когти, как тигр
перед прыжком, непримиримая злоба?..
— Приказ Корнилова... Есть приказы звучнее: Именем Революционного Народа. Вы проводите меня во внутренний караул.
— Но я не могу. отлучиться с поста..: Разрешите вызвать дворцового коменданта.
У притолоки разводящий упорно, хмуро смотрит в пол, на мои сапоги.
Комендант,
ротмистр Коцебу, появился через несколько минут. Круглый, подфабренный,
подчищенный, вихляющий задом под кургузым уланским вицмундиром.
Взаимное представление. Прапорщик докладывает. Коцебу читает мои
документы.
— Во внутренний
караул? Ничего подобного. Начальник караула будет отвечать уже за то,
что он пропустил вас за ворота. Мы имеем строжайшее распоряжение
законной власти...
— А Совет —
власть незаконная, по-вашему, ротмистр? Начальник караула ни за что не
будет отвечать. А вот вы, господин комендант... У вас, видимо, короткая
память: с 27 февраля прошло всего 10 дней.
— Но
ваш... comment dit-on (как это называется. — франц. г— Ред.)...
Исполнительный Комитет должен понимать, что нельзя ставить людей в
такое положение... Ваш же Совет признал Временное Правительство, как
признаем его мы. А вы хотите, чтобы не выполняли его приказаний и
слушались воли...
— Чьей воли, ротмистр?
На секунду — наши взгляды скрестились... Коцебу закусил ус. Я улыбнулся.
— Досказать за вас? Не только «власти», — но и силы. Улан оглянулся на дверь.
— Не пугайтесь, я
один. Прибывший со мной авангард революционного Петроградского
гарнизона остался, пока, на станции. Ну, что же, идемте?
— Я сейчас протелефонирую Корнилову.
— Вы этого не сделаете.
Коцебу вздернул голову и смерил меня — с головы до ног. Повернулся и пошел к аппарату
Я сделал шаг вперед. "В таком случае, ротмистр, вы арестованы». Разводящий у притолоки вздрогнул, выпрямился и застыл. За дверью . звякнули винтовки подымавшихся солдат.
Коцебу
остановился, посмотрел на караульного начальника, на ефрейтора,
пожевал губами и, поведя ожирелым плечом, процедил сквозь зубы:
— Вы применяете силу? Что же, ваше дело: идемте...
По каким-то
проулкам, темными переходами, мы прошли в широкий подземный коридор,
мимо запертых засовами, забитых дверей, около которых лишь кое-где
застыло серели фигуры часовых. Наконец послышался гомон, гул
перекрестных голосов — коридор вывел в обширную, скупо освещенную
электрическими лампочками комнату, переполненную солдатами: за нею —
вторая, — такая же и так же переполненная: на беглый подсчет — не
меньше батальона.
— Здорово, товарищи! Поклон от Петроградского гарнизона; от Солдатского Совета. Бодро и душевно,
бесстройно отзывается казарма. Лежавшие подымаются с нар, грудятся к
проходу. Коцебу, вобрав толстую шею в тугой воротник, торопится дальше.
— Какой полк?
— 2-й стрелковый. Дело выиграно.
Я остановился:
мгновенно наросла вокруг толпа. В коротких, резких словах разъяснил я
солдатам:, в чем' дело, — зачем меня прислал сюда Совет. И сразу —
посумрачнели глаза, сдвинулись брови, ощетинилась только что ласково
гудевшая беззаботная казарма.
— Мирно,
no-доброму, без крови, товарищи. Но твердо: как революционный народ
хочет, так тому и быть. Петроград на вас надеется — видите, я один
пришел к вам: вам! передаем..мы это дело... не выдадите.
— Не выдадим,
товарищ. — Статочное ли дело... — Разве мы не понимаем. Пока от Соаета
приказа не выйдет — не сменимся... — Пока стоим, не вывезут — ни
прямиком!, ни обманом...
Кто-то схватил меня за руку. Обернулся: нахмуренный, взволнованный поручик.
— Что вы делаете? Идите скорее — офицеры вас ждут.
Следом за ним я
прошел в комнату, где толпилось вокруг ораторствовавшего Коцебу человек
20 офицеров. Все были явно и резко возбуждены. Не успел я войти, как
был охвачен тесным- угрожающим кольцом. Заговорили в перебой...
— Это Бог знает, что такое... Возмутительно... Только что стали успокаиваться — опять мутить, опять разжигать...
— Одну минуту,
господа, — перекрикивает разноголосый хор — знакомый по лицу,
где-то давно виденному — немолодой уже прапорщик. Вспоминаю, кадет из
младших «лидеров» — приходилось встречаться на междупартийных
совещаниях. Он оттягивает меня за рукав в дальний угол — за драпировку.
— Вы меня узнали?
Вы меня помните? Значит, можете мне поверить... Вы затеяли игру с
огнем!... Убить Императора в его дворце, поскольку он под нашей
охраной, — полк не может допустить. Если комендант города, комендант
дворца пропустили, вас, это дело их совести... Но наши офицеры... Я искренно засмеялся...
— Разве у меня
вид Макбета или графа Палена?., это имя более знакомо гвардии. И разве
каждый социалист - революционер — уже обязательно цареубийца?
— Но Коцебу говорит...
— За то, что говорит Коцебу, — он и ответит... Я отвечаю за себя — только.
— По его словам, в вашем документе...
— Вот мой документ.
— Коцебу прав: ваше поручение... страшно средактировано: страшно: иного слова не подберу: в нем есть мандат на цареубийство.
— В нем есть худшее, если хотите. Но Коцебу все-таки налгал... Господа офицеры...
Рассказываю о
плане «Варренского бегства», о решении Исполкома. И в мере того, как я
говорю, как будто спокойнее становятся офицеры, только немногие, из
старших, продолжают нервничать.
— Пусть так... Но
все же — врываться во дворец; отстранять полк так, как вы его
отстранили... И восстанавливать солдат против офицерского состава... Мы
знаем, что v вас в Петрограде делается! Что вы им говорили?
Но младшие перебивают, оттирают потихоньку капитанов.
— Вы напрасно
тревожились там, в Исполкоме. Стрелки безоговорочно примкнули к
революции. Вы знаете, вчера, когда приехал бывший Император, мы чуть не
с бою заняли караул: сводно-гвардейский полк ни за что не хотел
сменяться, а мы ему не верим... Не можем верить; ведь он составлялся по
особому отбору — там что ни человек — чья-нибудь креатура. Мы, все-таки
добились своего. И ваше недоверие, согласитесь сами, не может не
оскорблять нас...
— Причем тут
недоверие! Если бы оно было — я не пришел бы так, как я есть, а привел
бы к вам, под дворцовые стены, хоть целый корпус: Петроград и Кронштадт
— не оскудели еще... Но поскольку арест может быть проведен со всею
строгостью и здесь, без вызова в Петропавловскую крепость...
— Вывезти «его» мы не дадим, — мрачно говорит, отворачиваясь, старый капитан.
— Не провоцируйте
меня, пожалуйста. Вы сами отлично знаете, что будет вывезен и он, и вы,
и кто угодно, если бы это оказалось нужным. Но лишнего шума, еще раз,
Совет отнюдь не собирается делать. Поэтому бросьте этот тон. Я не вижу
надобности в увозе после того, как поговорил с солдатами. По крайней
мере, в данный момент. Солдаты обещали не сменяться — до получения
приказа от Петроградского Исполнительного Комитета...
Офицеры, отойдя к
окну, о чем-то совещаются вполголоса. «От имени полка, — отделяется от
группы один из старших офицеров, — я даю вам слово, что пока полк
будет занимать дворцовые караулы, ни бывший Император, ни его семья из
этих стен не выйдут. А нести караул полк будет бессменно, хотя бы для
этого нам месяц пришлось не снимать оружия — впредь до получения
указаний от Петроградского Совета. Вы удовлетворены?».
— Вполне. Нам остается только условиться о мерах охраны.
Приносят план
дворца и прилегающей территории, роспись постов и караулов; по схеме
охраны — дворец отгораживается тройным рядом караулов и застав. Кроме
того, правое крыло дворца, в котором находится Николай, наглухо
изолируется от левого, отведенного бывшей императрице и детям. По
инструкции — никто — не только из членов бывшей императорской
фамилии, но и прслуги - ни под каким предлогом не выпускается за
дворцовую черту. Каждый, вошедший во дворец с разрешения Временного
Правительства, — тем самым становится арестованным. Обратного хода ему
уже нет. Даже врач, пользующий больных детей Николая Романова, входит к
ним только в сопровождении дежурного офицера.
— Будьте уверены: и мышь не проберется...
На очереди — последний акт: проверка караулов. «Убедитесь сами, что капкан защелкнут наглухо».
— Да, но для
этого мне надо еще предварительно убедиться, что «зверь» действительно
в капкане... Вам придется предъявить мне арестованного...
Собеседники мои даже вздрогнули. И, нахмурившись, потемнели сразу...
— Предъявить Императора? Вам?.. Он никогда не согласится...
— Что за мысль? Да — ведь это хуже, чем...
— Не стесняйтесь: чем цареубийство. Совершенно верно. Поэтому-то я и настаиваю...
— Бесцельная
жестокость... — горячится юный, безусый еще, во френче с иголочки,
подпоручик. — Ведь вы на самом-то деле нисколько не сомневатесь, что он
здесь, внутри оцепления... Что же, по-вашему, полк станет комедию
ломать, стеречь пустые комнаты, что ли? Мы все видели его. Мы даем вам
честное офицерское слово, что он — замкнут. Вам недостаточно нашего
честного слова? Вы не верите офицерскому честному слову?
Опять звучит в
голосах угроза. И мирный исход, только что казавшийся обеспеченным,
начинает подергиваться зловещей, багрянеющей дымкой. Потому что, чем
резче, чем горячее убеждают меня офицеры, тем яснее для меня вся
важность — вся неоценимая важность этого «предъявления», о котором я в
первый момент сказал почти что машинально: просто казалось мне
нелепым вернуться в Петербург с докладом о ликвидации царского
отъезда, о закреплении Романова в царскосельском» аресте, не видав
самого арестованного. Настроение офицеров, их яростный внутренний,
психологический протест — прояснили мне сознание: я понял, что этот акт
унижения — да, унижения — необходим; что даже не в аресте, а именно в
нем существо моего сегодняшнего посланничества. Ни арест, ни даже
эшафот — не могут убить — никогда не убивали самодержавия: сколько раз
в истории проходили монархи под лезвием: таких испытаний, — и каждый
раз, как феникс из пепла погребальным казавшегося костра, вновь
воскресала, обновленная в силе и блеске, монархия. Нет, надо иное. Тем
и чудесен был -давний наш террор, что он обменял на физиологию — былую
мистику «помазанничества»... И теперь — пусть, действительно, он
пройдет передо мной, по моему слову — перед лицом: всех, что смотрят
сейчас, со всех концов мира, не отрывая глаз, на революционную нашу
арену, — пусть он станет передо мной, — простым эмиссаром революционных
рабочих и солдат, — он, Император, «всея Великие и Малые и Белые России
Самодержец...», как арестант при проверке в его былых тюрьмах... Этого
ему не забудут никогда: ни живому, ни мертвому...
Я категорически! требую предъявления.
Офицеры
почувствовали, что в этом пункте я не уступлю, и вызвали, наконец,
графа Бенкендорфа, церемониймейстера. Если офицеры вздыбились, легко
представить себе, что сталось со стариком. Он весь, в буквальном
смысле, запенился и в первый момент не мог произнести ни слова.
«Предъявить»... Его Величество?.. Что занаглое словов... И кому...
бунтовщику!.. Будем называть вещи своими словами: бунтовщику?!!
Он наотрез отказался «даже доложить об этом Его Императорскому Величеству».
Опять начались
пререкания. Я вынул часы: «Скоро час, как я уехал со станции, на
которой меня ожидает мой отряд: если я сейчас не сообщу командиру
отряда, что все идет благополучно — это будет сигналом. Через четверть
часа семеновцы будут у дворца, — а Петербург двинет вслед за моим
авангардом, свои войска на Царское. Судьба Временного Правительства,
бывшей династии, всей России, наконец, снова станет на карту. И гадать
ли, чья карта будет бита? Реальная сила, действительная сила — у нас в
руках, безраздельно. Прислушайтесь к вашим подземным казармам. Разве
мне недостаточно вынуть из ножен шашку? И ответственность за то, что
произойдет — падет полностью на вас: я сделал все, чтобы избежать
крови. Не теряйте же времени понапрасну. Колесо истории не удержать:
оно перемелет вам ваши мизинцы»...
Новая делегация к
Бенкендорфу. На этот раз, после недолгой борьбы (я следил за минутной
стрелкой), церемониймейстер в свою очередь — «уступил насилию»: «он
будет, конечно, жаловаться от имени всех на неслыханное издевательство:
Временному Правительству, генералу Корнилову...». «Вы жестоко
поплатитесь». — «С наслаждением. Но к делу, к делу».
Устанавливается
ритуал. Император будет мне предъявлен во внутренних покоях, у
перекрестка двух коридоров: он пройдет мимо меня, а не навстречу. Я от
души расхохотался: «Сделайте одолжение, если вас и его может утешить
этот... котильцн...».
Пока «предваряли
монарха»— я позвонил на станцию предупредить о скором своем возвращении
— ив наружный караул, чтобы впустили в караульное помещение дежурившего
в автомобиле Тарасова-Родионова. Оказалось, впрочем, что он давно уже
там — и самым мирным образом обедает с караульным начальником.
На «предъявление»
со мной пошли: начальник внутреннего караула., батальонный, дежурный по
караулу, рунд. Долго, демонстративно долго возились с тяжелым висячим
замком массивной входной двери, запертой еще, кроме того, на ключ. У
двери этой стоял сильный караул — ближайший к арестованным, воинский
пост: внутри замкнутого оцеплением крыла дворца—не было ни одного
солдата: мера, в высшей мере рациональная — ибо она раз навсегда
исключала возможность общения арестованных с внешним миром —
неизбежного, если бы «узники» могли подойти к страже. Ибо, как"
доказывает извечный опыт — нет стражи, которая устояла бы перед
соблазном — жалости, уважения или подкупа... А при данной системе
Николай Романов оказывался в буквальном смысле слова «замурованным» в
этом — наглухо, без малейшей связи, отрезанном от мира дворцовом крыле
— со своими лакеями и поварятами.
Но внутри этой
клетки все было оставлено Временным Правительством по-прежнему — так,
как было оно до катастрофы, в былой расцвет «Большого Императорского
Дворца» — со всей его роскошью, со всем его ритуалом. Когда сквозь
распахнувшуюся, наконец, с ворчливым шорохом дверь мы вступили в
вестибюль, — нас окружила — почтительно, но любопытно, —
фантастической казавшаяся на фоне «простых» переживаний
революционных этих дней — толпа придворной челяди. Огромный, тяжелый,
как площадной Александр Трубецкого — гайдук, в медвежьей, чаном,
шапке: скоооходы; придворные арапы, в золотом расшитых, малиновых
бархатных куртках, в чалмах, острыми носами загнутых вверх туфлях;
выездные — в треуголках, в красных, штампованными императорскими орлами
отороченных пелеринах. Бесшумно ступая мягкими подошвами лакированных
полусапожек, в белоснежных гамашах — побежали перед нами вверх, по
застланным коврами ступеням, лакеи «внутренних покоев»... Все
по-старому: словно в этой, затерянной среди покоев дворцовой громаде —
не прозвучало и дальнего даже отклика революционной бури, прошедшей
страну из конца в конец.
И когда,
поднявшись по лестнице, мы «следовали» сквозь гостиные, «угловые»,
«банкетные», переходя с ковров на лоснящийся паркет и вновь коврами
глуша дерзкий звон моих шпор, — мы видели, у каждой двери застывшими
парами — лакеев, в различнейших, сообразно назначению комнаты, к
которой они приставлены, — костюмах: то традиционные черные фраки, то
какие-то кунтуши... белые, черные, красные туфли, чулки и гамаши... А у
одной из дверей — два красавца лакея в нелепых малиновых повязках,
прихваченных мишурным аграфом на голове — при фраке, белых чулках и
туфлях...
В верхнем коридоре
(под стеклянной крышей), обращенном в картинную галерею, — нас ожидала
небольшая кучка придворных, во главе с Бенкендорфом; здесь же вертелся
еще до нас «при переговорах» проскочивший Коцебу. Придворные были в
черных, наглухо застегнутых сюртуках. Шагах в шести — восьми от места
нашей встречи со свитой — коридор пересекался накрест другим: по нем-то
и должен был выйти ко мне бывший император.
Я стал посередине
коридора: правее меня Бенкендорф, по левую руку Долгорукий и еще
какой-то штатский, которого я не знал в лицо. Несколько отступя кзади
стояли пришедшие со мной офицеры.
Бенкендорф, не сдержавшись, стал мне шептать на ухо (здесь все говорили вполголоса — ведь «Его Величество изволили быть в соседних покоях») — что-то об
«оскорблении Величества», о том, что «только исключительная
снисходительность монарха, его искреннее желание сделать все, чтобы
успокоить своих заблудших, — но верных, чтобы там ни говорили... верных
ему подданных — заставило его пойти навстречу моему заявлению, которому
он лично, Бенкендорф, не находит названия...». Мое имя ему известно; он
знал отца, помнит деда. «И как вы, именно вы, с прошлым вашего рода —
могли пойти на такое оскорбление Величества!.. Если бы еще кто-нибудь
из этих parvenus, там — в Таврическом из этих, как они называются: на
«идзе». Но вы! И в таком виде!».
Вид у меня,
действительно, был «разинекий»: ведь со дня переворота почти не
приходилось раздеваться. Небритый, в тулупе с приставшей к нему
соломой, в папахе, из-под которой выбиваются слежавшиеся, всклокоченные
волосы. И эта рукоять браунинга, вынутого из кобуры, так назойливо
торчащая из бокового кармана. Долгорукий не сводит с нее глаз...
Где-то в стороне
певуче щелкнул дверной замок. Бенкендорф смолк и задрожавшей рукой
расправил седые бакенбарды. Офицеры вытянулись во фронт, торопливо
застегивая перчатки. Послышались быстрые, чуть призванивающие шпорой,
шаги.
Он был в кителе
защитного цвета, в форме лейб-гусарского полка, без головного убора.
Как всегда, подергивая плечом и-потирая, словно умывая, руки, он
остановился на перекрестке, повернув к нам лицо — одутловатое, красное,
с набухшими, воспаленными веками, тяжелой рамой окаймлявшими тусклые,
свинцовые, кровяной сеткой прожилок передернутые глаза. Постояв, словно
в нерешительности, — потер руки и двинулся к нашей группе. Казалось, он
сейчас заговорит, мы смотрели в упор, в глаза друг другу, сближаясь с
каждым его шагом; Была мертвая тишина. Застылый — желтый, как у
усталого, затравленного волка, взгляд императора вдруг оживился: в
глубине зрачков — словно огнем полыхнула, растопившая свинцовое
безразличие их — яркая, смертная злоба. Я чувствовал, как вздрогнули за
моей спиной офицеры. Николай приостановился, переступил с ноги на ногу
и, круто повернувшись, быстро пошел назад, дергая плечом и прихрамывая.
Я выпростал
засунутую за пояс правую руку, приложил ее к папахе, прощаясь с
придворными, и, напутствуемый шипением брызгавшего слюной Бенкендорфа,
двинулся в обратный путь. Мои спутники подавленно молчали. И только в
вестибюле один из них, укоризненно качнув головой, сказал: «Вы напрасно
не сняли папахи: Государь, видимо, хотел заговорить с вами, но когда он
увидел, как вы стоите...».
А другой добавил:
«Ну, теперь берегитесь. Если когда-нибудь Романовы опять будут у
власти, попомнится вам эта минута: на дне морском сыщут...».
Петербург — Москва 1917 — 1918 г. Предисловие, подготовка текста, публикация А. САВЕЛЬЕВА